Агентство «Культнаслед»
Отдел словесности
Историю про Ивана Губина мне рассказал Михаил Маркович.
Не то чтобы он любил рассказывать истории. Он любил откладывать их до той минуты, когда собеседник уже начинал думать, что ничего не будет, и потому невольно становился внимательнее.
Мы сидели в кафе возле парка. Кафе называлось «Нежность», хотя стулья в нём были такой формы, что уже через десять минут человек начинал вспоминать всё, за что в жизни не извинился.
— Писателя нельзя признавать при жизни, — сказал Михаил Маркович, разглядывая мутный чай. — Это нервирует обе стороны.
На этом он замолчал, и мне пришлось самому дойти до смысла.
Иван Губин был сатириком. Не сценическим, не праздничным, не тем, кого выпускают между детским хором и вручением грамот. Он писал так, что люди сначала смеялись, а потом почему-то начинали говорить тише, словно смеялись не над кем-то, а над собой, просто ещё не получили повестку.
Он писал коротко. Иногда в четыре строки. Иногда в одну фразу. Но фраза у него была такая, что могла войти в комнату одна, без автора, и всё равно испортить настроение присутствующим.
Однажды он написал:
Я жизнь любил без лишних слов, без поз, трибун и разговоров. Но мир давно к смешным суров: где честный смех — там приговор.
Эти строки потом долго ходили по людям. Их переписывали, пересылали, цитировали на кухнях и в курилках — там, где правду нельзя было сказать вслух, но ещё можно было криво усмехнуться.
А потом Губину пришло письмо.
Письмо было на плотной бумаге. Такая бумага обычно сообщает человеку, что его либо наградят, либо привлекут, либо попросят принять участие в мероприятии, после которого он пожалеет, что вообще научился читать.
Вверху стояло:
Агентство культурного наследования «Культнаслед» Главное управление художественной долговечности Отдел словесности
Ниже было написано:
Уважаемый Иван Петрович! В связи с рассмотрением вопроса о Вашей возможной прижизненной культурной фиксации просим Вас явиться на заседание комиссии по определению степени художественной наследуемости.
Губин перечитал письмо два раза.
Потом снял очки, протёр их и надел обратно. В его возрасте красивый жест без очков мог закончиться поиском очков. Или даже поломкой.
— Наследуемости, — сказал он. — Вот оно что. Я думал, меня читают. А меня, оказывается, уже наследуют.
Он перевернул письмо и написал на обороте:
В бессмертье вызвали меня — печать строга, строка казённа. Где чтят писателя при жизни, там жизнь становится казённой.
Потом позвонил Михаилу Марковичу.
— Миша, меня вызывают в «Культнаслед».
— Зачем?
— Будут определять степень художественной наследуемости.
Михаил Маркович помолчал.
— Иди.
— Думаешь?
— Конечно.
И опять замолчал. Как будто остальное я должен был понять сам.
Письмо из «Культнаследа» нельзя было просто положить в ящик и забыть.
Полгода назад вступило в силу Положение о своевременном участии граждан в процедурах культурного улучшения. Согласно этому документу, приглашение Агентства приравнивалось к повестке обязательного культурного присутствия.
Объяснялось всё просто, мягко и потому особенно зловеще. Все учреждения, занятые улучшением жизни населения, не могут ждать, когда население само догадается улучшиться. Население занято, рассеянно, болеет, стареет, уезжает на дачу, не берёт трубку, забывает пароли, путает дату, теряет очки и вообще ведёт себя так, будто культура должна подстраиваться под его суставы и семейные обстоятельства.
Для борьбы с этим и был создан Отдел обязательной явки интересующих лиц.
Сокращённо — ОЯИЛ.
Губин, прочитав это сокращение, сказал:
— Хорошее название. Как будто человек только вскрикнул, но его уже внесли в специальный реестр.
Отдел работал строго.
Повестка высылалась за шесть месяцев. За пять месяцев звонили первый раз и вежливо интересовались, приступил ли кандидат к планированию жизни с учётом заседания. За четыре месяца уточняли, не возникло ли преждевременных семейных обстоятельств. За три месяца рекомендовали воздержаться от дальних поездок, капитального ремонта и глубокой переоценки жизненного пути. За два месяца проверяли медицинскую готовность. За месяц напоминали, что культурная фиксация — процесс ответственный, а бессмертие не переносится из-за бытовых причин.
Первый звонок поступил в девять утра.
— Иван Петрович, здравствуйте. Это Отдел обязательной явки интересующих лиц Агентства «Культнаслед». Напоминаем, что до заседания по вопросу вашей художественной наследуемости осталось сто пятьдесят календарных дней. Подтвердите, пожалуйста, что вы не планируете действий, препятствующих явке.
— Каких именно действий? — спросил Губин.
— Дальних поездок, госпитализации, смены места жительства, ухудшения самочувствия, глубокой личной драмы, а также иных обстоятельств, способных затруднить культурное закрепление.
— А вдохновение можно планировать?
На том конце провода девушка чуть запнулась, но быстро вернулась в инструкцию.
— Вдохновение не препятствует явке, если не сопровождается выездом за пределы региона.
— А если я заболею?
— В таком случае вы обязаны заполнить форму КН-Б-17 на сайте Агентства: «Заявление о временной невозможности участия в собственном культурном закреплении».
— А если я не смогу заполнить?
— Тогда вы обязаны поручить это доверенному лицу.
— А если доверенное лицо тоже заболеет?
Возникла короткая пауза. Видимо, инструкция на такой уровень человеческой слабости не рассчитывала.
— Тогда вопрос будет рассмотрен индивидуально.
— Я всегда мечтал, чтобы болезнь рассмотрели индивидуально.
Девушка не смеялась. Голос у неё был молодой, уставший и такой правильный, что от него хотелось открыть окно.
— Обращаем ваше внимание, Иван Петрович, что болезнь должна быть подтверждена главным врачом медицинской организации через личный кабинет «Культнаследа» с использованием усиленной электронной подписи.
— То есть если я заболею, виноват главврач?
— Не виноват. Ответственен за недостаточную динамику выздоровления кандидата.
— А если я умру?
— В случае устойчивой биографической неподвижности процедура переводится в посмертный порядок.
— Вы это деликатно про смерть. Очень жизненно и оптимистично: биографическая неподвижность, да ещё и устойчивая… Гениально!
— Мы стараемся избегать травмирующих формулировок.
Губин уже хотел положить трубку, но вдруг спросил:
— Скажите честно. Вы сами понимаете, что говорите?
Девушка долго молчала. Потом тихо ответила:
— Я понимаю, что, если не скажу это вам, другие скажут это мне. И тоже очень вежливо.
После разговора Губин долго смотрел на телефон.
Потом взял письмо и дописал к первому четверостишию:
В бессмертье вызвали меня, и выхода почти не видно. Живым явиться должен я, а мёртвым будет несолидно.
Через месяц позвонили снова. Потом ещё раз. К шестому звонку Губин уже здоровался первым:
— Отдел культурного конвоя? Слушаю.
— Обязательной явки, Иван Петрович.
— Простите. Я по смыслу и внутреннему содержанию.
На пятый звонок девушка вдруг сказала:
— Нам всем теперь надо жить аккуратнее.
— Кому это — всем?
— Всем. У нас в доме сосед сверху отказался от включения своей бабушки в реестр носителей подлинной народной памяти. Думал, пронесёт. Теперь бабушка включена посмертно, а соседу закрыли ипотечную льготу как лицу с пониженной культурной отзывчивостью.
— Это шутка?
— Я уже сама не понимаю, но думаю, нет, у нас не шутят.
В день заседания Губин проснулся раньше будильника.
Это его насторожило. В его возрасте организм редко делал подарки без скрытого умысла. Он полежал минуту, прислушался к себе и решил, что пока всё работает в пределах культурной явки.
На столе лежала повестка из «Культнаследа». Рядом — паспорт, очки, ручка и таблетки от давления. Человек собирался не на заседание, а как будто в маленькую вечность, но с купленным обратным билетом.
У подъезда его уже ждало такси.
Водитель оказался разговорчивым. Это было плохо. Разговорчивый водитель всегда считает: если человек сел сзади, значит, он поступил в распоряжение его мыслей.
— Куда едем?
— В «Культнаслед».
Водитель посмотрел в зеркало.
— Это где в памятники записывают?
— Не только. Сегодня, кажется, меня.
— Живого?
— В этом и накладка.
Водитель уважительно замолчал, но ненадолго.
— А я, между прочим, три раза подавал тёщу на бытовое нематериальное наследие. Не взяли.
— Почему?
— Сказали, слишком активна при жизни. Нет архивной тишины. А она обиделась. Теперь всякий раз за обедом говорит: «Я, между прочим, для общества незначима». И смотрит на меня как на соучастника.
Он помолчал, потом добавил:
— Раньше ссорились по-человечески. Из-за денег, родственников, дачи. Теперь ещё и из-за культурной оценки. Всё стало тоньше и оттого противнее.
Губин спросил:
— А вы сами что-нибудь читаете?
— Сейчас — нет. Сейчас читать опасно. Прочтёшь, тебе понравится, потом спросят: почему не сообщили в рекомендательный реестр? Не сообщишь — у тебя пониженная вовлечённость. Сообщишь — человеку начнут звонить. Я после одного романа месяц извинялся.
— Перед кем?
— Перед романом, что никому про него не сообщил, — сказал водитель.
Когда подъехали к зданию, он вдруг серьёзно обернулся:
— Иван Петрович, вы там это… будьте осторожнее и не бойтесь. Они ведь не злые.
Это прозвучало хуже любой угрозы.
Агентство «Культнаслед» размещалось в здании бывшего института повышения квалификации работников культурной опасности и осторожности.
Здание было серое, но с претензией. У него даже окна выглядели так, будто давно всё поняли и теперь просто смотрели на людей, выбирали цель и лишали её надежды на спасение.
Над входом висела табличка:
АГЕНТСТВО КУЛЬТУРНОГО НАСЛЕДОВАНИЯ «КУЛЬТНАСЛЕД» Главное управление художественной долговечности Приём граждан, авторов, исполнителей и иных носителей потенциальной значимости
Ниже мелким шрифтом:
Самовольное уклонение от культурной перспективы славы не допускается.
Внутри было чисто, сухо и так официально, что любая живая мысль сразу начинала искать запасной выход.
В фойе, на встречающей стене, висела красивая схема отделов, с 3D-указателями движения к каждому кабинету.
Департамент экранного наследия Отдел фильмов Подотдел «На ленте» Подотдел «Цифровое» Сектор сериалов и короткометражного стиля с сомнительным будущим
Департамент малых форм искусства Сектор певцов, артистов дубляжа, озвучивания аудиокниг и реклам Сектор циркачей и танцоров Группа артистов, любимых народом, но неудобных для отчёта
Департамент словесного наследия Отдел словесности Подотдел романа Подотдел малой прозы Сектор стихотворных форм Группа афоризмов, эпиграмм и прочей опасной краткости
Губин остановился перед схемой.
— Вот оно, — сказал он вахтёру. — Раньше человек просто писал. А теперь должен знать, в какой подотдел его потом положат.
Вахтёр поднял глаза. Лицо у него было спокойное, как у человека, которому ежедневно приходится охранять вечность от её создателей.
— Фамилия?
— Губин.
— Иван Петрович… Отдел словесности. Четвёртый этаж. Кабинет 417. Распишитесь.
— За что?
— За прибытие.
— А если я распишусь не своим почерком?
— Тогда прибытие будет сомнительным.
На четвёртом этаже пахло бумагой, кофе и осторожным превосходством.
На стене висел плакат:
Не всякий пишущий — автор. Не всякий автор — наследие. Не всякое наследие безопасно без комментария.
У двери кабинета 417 сидела секретарь.
— Иван Петрович? Вы вовремя.
— Это не моя заслуга. Меня полгода прозванивали.
— Да, Отдел обязательной явки работает хорошо.
— Он работает так хорошо, что я уже начинаю забывать, что такое свобода.
— Заседание начнётся через семь минут. Пока можете ознакомиться с памяткой кандидата.
Она протянула лист на плотной бумаге.
Губин читал внимательно, двигая губами, как школьник на контрольной.
1. Кандидат обязан прибыть на заседание в состоянии, позволяющем объективно рассмотреть его значимость. 2. Кандидат сохраняет право на личное мнение, если оно не препятствует объективному рассмотрению его значимости. 3. Кандидат вправе не соглашаться с предварительной оценкой своего творчества, но обязан понимать, что несогласие может быть принято комиссией во внимание как особенность авторского темперамента. 4. В случае эмоционального возбуждения кандидат может попросить воду. Повторная просьба о воде рассматривается как возможный признак внутреннего сопротивления культурной фиксации. 5. Кандидат не должен самовольно расширять своё творческое значение за пределы повестки заседания. 6. Кандидат не вправе отрицать наличие у себя наследия, если наличие наследия уже вынесено на рассмотрение комиссии. 7. Шутки кандидата фиксируются в протоколе только при наличии методической пригодности. 8. Ирония, направленная на процедуру, не отменяет итоги процедуры. 9. В случае отказа кандидата от прижизненного этикетирования комиссия вправе рассмотреть вопрос о переносе этикетирования на период постоянной биографической неподвижности. 9.5. Кандидату рекомендуется не воспринимать происходящее как абсурд, поскольку абсурд, признанный кандидатом, не освобождает его от участия в нём.
— А почему последний пункт девять с половиной?
Секретарь вздохнула так, будто ждала этого вопроса с момента трудоустройства.
— Формулировка десятого пункта не была принята единогласно.
— И поэтому он стал девять с половиной?
— Пунктом его назвать нельзя. Но совсем убрать тоже нельзя. Он отражает позицию рабочей группы.
— У вас даже абсурд ходит по служебной лестнице… Будет проходить — покажите, поболтаю с ним.
Она хотела что-то ответить, но в этот момент Губин заметил мальчика у стены.
У двери кабинета, на отдельном стуле, сидел школьник лет семнадцати.
Худой, серьёзный, с рюкзаком на коленях и лицом человека, которого привели в чужую взрослую глупость, но объяснили, что это общественно полезно.
— Ты тоже кандидат? — спросил Губин.
Мальчик поднял глаза.
— Нет. Я представитель молодого поколения.
— Сочувствую. Это надолго?
— Месяц.
— За что?
— По разнарядке.
— Как зовут?
— Артём Синицын. Одиннадцатый «Б», 404-я школа.
— А полностью должность?
Артём достал из кармана сложенный листок и прочитал без выражения:
— Обязательный представитель актуальной возрастной среды при комиссии по культурной фиксации.
— Хорошо. В семнадцать лет ты уже среда. Я к семидесяти двум только до кандидата дорос.
Артём улыбнулся краем губ, но сразу убрал улыбку.
Позже Губин узнал: без школьника комиссия работать не могла. Так было написано в положении о живом участии молодёжи в культурных процедурах. Каждая комиссия обязана была в течение месяца иметь при себе ученика старших классов. Не для того, чтобы он мешал. И не для того, чтобы он помогал. А для подтверждения, что агентство не оторвано от будущего.
Будущее сидело у двери с рюкзаком и хотело домой.
Если школьник не являлся, заседание считалось неправомочным. Протокол не принимался. Директор школы получал предупреждение. Три предупреждения превращались в выговор. Три выговора — в кадровое размышление. Почему именно так? Никто толком не знал.
Артём знал это наизусть. Именно это и держало его на стуле.
— А мнение твоё спрашивают? — поинтересовался Губин.
— Иногда.
— И что ты говоришь?
— То, что можно.
— А что нельзя?
Артём пожал плечами.
— То, что думаю.
— Пишешь?
Мальчик насторожился.
— Почему вы так решили?
— У тебя рюкзак виноватый. В нём тетрадь лежит. А тетрадь, в которой ничего не написано, так не молчит.
Артём опустил глаза.
— Так. Ерунда.
— В семнадцать лет вся литература начинается со слова «ерунда». Потом её читают профессора и называют ранним периодом.
Секретарь выглянула из кабинета.
— Иван Петрович, Артём Олегович, проходите. Комиссия готова.
— Вот видишь, — тихо сказал Губин. — Комиссия готова. Теперь главное — чтобы литература выжила.
Артём встал так быстро, будто не входил, а шёл под расписку.
В кабинете 417 стоял длинный тёмный стол, уверенный в своей исторической необходимости.
За ним сидели люди, которые не выглядели злодеями. В этом и была главная неприятность.
Во главе стола сидела Тамара Викторовна Прянишникова, начальник отдела словесности. Лицо у неё было усталое, тонкое, чуть осунувшееся, как у человека, который давно спит не полностью. На её столе лежала папка с делом Губина, а между страниц торчал уголок тонкой книжки в мягкой обложке. Позже Губин увидел: это был его старый сборник, затёртый, с подчёркиваниями карандашом.
Рядом сидел Евгений Аркадьевич Футляров, специалист по авторской пригодности. Он держал папку с видом человека, который верит: мир без инструкции быстро разойдётся по швам.
Чуть сбоку — методист Лидия Степановна Коробейник. Замыкал ряд Савелий Романович Брагин, критик-консультант с лицом человека, который всё понимает, но давно научился не мешать этому пониманию жить отдельно от поступков.
Артёма посадили у стены, на отдельный стул с табличкой:
Представитель актуальной возрастной среды. Не перемещать без необходимости.
— Артём, поздравляю, — шепнул Губин. — Ты уже не ученик. Ты мебель с поколенческой функцией.
Тамара Викторовна открыла заседание:
— Уважаемые коллеги, сегодня мы рассматриваем вопрос о прижизненной культурной фиксации Ивана Петровича Губина, автора малых сатирических форм, обладающего признаками устойчивой цитируемости и потенциальной учебной пригодности.
Губин поднял руку.
— Простите, а я могу не обладать признаками?
Футляров заглянул в папку.
— На данном этапе уже нет.
— Понятно. Болезнь зашла далеко.
Лидия Степановна строго посмотрела поверх очков:
— Иван Петрович, прошу отнестись серьёзно. Речь идёт о вашем месте в культурной памяти.
— Лидия Степановна, место в памяти — это прекрасно. Хуже, когда тебя туда кладут по описи.
Савелий Романович улыбнулся уголком рта. Остальные сделали вид, что это не шутка.
Футляров включил проектор. На экране появилось лицо Губина двадцатилетней давности. Под ним значилось:
ИВАН ГУБИН: ОТ БЫТОВОЙ ИРОНИИ К НРАВСТВЕННОМУ ОБОБЩЕНИЮ
— Молодой был, — сказал Губин. — Ещё думал, что, если человек молчит, он думает.
— Мы подготовили предварительную характеристику вашего творческого профиля, — сказала Тамара Викторовна.
— Я бы предпочёл медицинскую. Там хоть иногда пишут «практически здоров».
Методист перелистнула бумаги.
— В вашем творчестве прослеживаются четыре основных направления…
— Подождите, — мягко перебила её Тамара Викторовна. — Я сама.
Она взяла лист и, неожиданно для всех, не стала читать канцелярским голосом.
— Когда я впервые прочла ваши стихи, — сказала она тихо, глядя не на бумаги, а на Губина, — мне было двадцать пять лет. У меня тогда умер отец, и я не знала, как дальше разговаривать с миром. Ваши тексты были первым, что не утешало, а просто не врало. Я это помню.
В комнате стало неудобно тихо.
Футляров сдвинул папку. Брагин отвёл взгляд. Лидия Степановна замерла с карандашом.
Губин посмотрел на Тамару Викторовну уже без усмешки.
— Тогда зачем вы здесь?
Она выдержала паузу.
— Потому что я слишком хорошо знаю, что происходит с теми, кого система не успевает превратить в этикетку. Их не читают. Их забывают. Их выносят за поля. Их оставляют для узкого круга любителей, пока последний любитель не умрёт. Этикетка — спорная вещь. Но иногда она сохраняет имя.
Это была первая страшная фраза за всё заседание, потому что в ней не было фальши.
Губин хотел что-то сказать, но Тамара Викторовна уже вернула себе служебный голос:
— Мы пытаемся спасти не вас. Вас уже не спасти. Мы пытаемся спасти ваше присутствие после вас.
Футляров кивнул с какой-то почти детской серьёзностью.
— Именно. «Хаос уничтожает искусство быстрее цензуры», — сказал он. — Людям кажется, что, если нет инструкции, значит есть свобода. Это неправда. Если нет инструкции, остаётся только забывание, шум, случайный спрос и рынок дурного вкуса. Мой прибор, — он даже слегка коснулся ладонью «Восторга-3М», — не убивает отклик. Он помогает отделить устойчивое от случайного.
— Ваш прибор помогает отделить живое от удобного, — сказал Губин.
— Нет, — почти с обидой возразил Футляров. — Вы не понимаете. Я двадцать лет смотрю, как исчезают сильные вещи только потому, что у них не было формы для передачи дальше. Не всё, что велико, умеет себя защитить. Иногда его приходится защищать процедурой.
Губин внимательно посмотрел на него. Это был уже не чиновник-функция. Это был фанатик. А с фанатиками всегда труднее: они не притворяются.
В углу кабинета стоял прибор, похожий одновременно на старый кассовый аппарат, тонометр и устройство для измерения чужой души с погрешностью в пользу отчёта.
На табличке значилось:
Аппарат предварительного культурного отклика «Восторг-3М»
Ниже располагались кнопки:
ВОСХИЩЕНИЕ СДЕРЖАННОЕ ПРИЗНАНИЕ СПОРНО, НО ВАЖНО ДЛЯ ФАКУЛЬТАТИВА НЕ РЕКОМЕНДОВАТЬ БЕЗ КОММЕНТАРИЯ
Губин подошёл ближе.
— А кнопка «не моё» у вас есть?
Футляров посмотрел с сожалением.
— Такая кнопка была в опытной версии. Но она расшатывала образовательную уверенность.
— Понимаю. Опасная кнопка. Человек нажмёт — и вдруг окажется живым.
— Вы смеётесь, — сказал Футляров, — а я вам серьёзно объясняю: дети должны иметь ориентиры. Если у них нет языка восхищения, они остаются наедине с хаосом.
— А если у них есть только язык восхищения, — сказал Губин, — они остаются без собственного языка.
Тамара Викторовна положила перед Губиным документ.
— Это согласие на прижизненное этикетирование автора и последующее культурно-образовательное использование.
Губин взял лист.
Документ был длинный, стройный и написан таким языком, которым обычно сообщают человеку, что он свободен в пределах заранее утверждённой необходимости и территориальной ограниченности.
Он соглашался на выделение трёх основных тем творчества. На сокращённое цитирование. На методическое упрощение. На включение в факультативную программу «Смех как форма гражданской ответственности». На подготовку портрета для кабинета литературы с возможностью дальнейшего тиражирования.
Отдельным пунктом стояло:
Автор подтверждает своё согласие с тем, что отдельные элементы его биографии могут быть приведены в соответствие с задачами культурно-воспитательной ясности.
Губин поднял глаза.
— То есть биографию тоже поправите?
— Не поправим, — сказала Лидия Степановна. — А адаптируем.
— А смерть?
Футляров кашлянул.
— Смерть будет отражена в посмертной версии.
— Хорошо. Смерть у вас прошла несколько редакций.
Лидия Степановна сухо заметила:
— Мы стараемся избегать травмирующих слов.
— А травмирующих процедур?
— Процедуры необходимы.
Губин положил документ на стол.
— Понимаете, в чём беда? Вы хотите сделать меня вечным, но сначала просите перестать быть живым.
Тамара Викторовна сказала почти устало:
— Я прошу не об этом. Я прошу дать вашему имени форму, в которой оно сможет пройти дальше.
— А я, — ответил Губин, — всю жизнь писал против формы, в которой человек проходит дальше без самого себя.
Он взял ручку.
Все чуть подались вперёд. Даже Артём у стены перестал дышать свободно.
Губин написал на полях:
Меня на полку не кладите, я пыль переношу с трудом. Пока я жив — меня читайте, а не храните под стеклом.
Потом ниже добавил крупно:
С формой этикетки ознакомлен. С превращением в этикетку не согласен.
— Так нельзя, — сказала Лидия Степановна.
— Вот и первая честная фраза заседания, — ответил Губин.
До этой минуты Артём сидел тихо.
Он сидел так уже третью неделю. В трёх разных комиссиях. Один раз при рассмотрении эстрадного певца, пригодного для школьной линейки. Один раз при обсуждении циркового номера, который можно было признать традиционно улыбкообразующим. И теперь — здесь.
Он знал главное: если он сорвёт заседание, директор школы получит выговор. Ещё один выговор — и директора начнут «рассматривать». А директор был не плохой. Усталый, вечно простуженный, с лицом человека, который давно хотел бы преподавать историю, а вместо этого всё время отбивается от отчётности, поставщиков обедов и родителей.
Именно поэтому Артём сидел тихо.
Его задача состояла в присутствии. Не в мысли. Не в чтении. Не в правде. В присутствии.
Но когда Губин написал поверх документа, когда Тамара Викторовна на секунду перестала быть чиновницей, а Футляров — функцией, когда в кабинете стало слышно не только процедуру, но и человеческое дыхание, Артёму вдруг стало страшнее сидеть молча, чем заговорить.
Тамара Викторовна повернулась к нему с той мягкой улыбкой, которой взрослые обычно подталкивают ребёнка к заранее нужному ответу.
— Артём Олегович, как представитель актуальной возрастной среды, скажите, пожалуйста, как современный школьник воспринимает творчество Ивана Петровича?
Артём посмотрел на неё. Потом на Губина. Потом на документ. Потом на дверь.
В голове у него мелькнуло: директор, выговор, опять вызовут мать, опять спросят, почему он позволяет себе вольность на культурной практике.
— Я не знаю, — сказал он.
Лидия Степановна сразу оживилась:
— Что именно вам непонятно?
— Не творчество. Я не знаю, как его воспринимает современный школьник.
— Но вы и есть современный школьник.
— Я один.
Это было сказано тихо, но как-то так, что в комнате стало слышно часы.
Губин посмотрел на Артёма с осторожной радостью.
Футляров нахмурился.
— Артём Олегович, от вас требуется не личная исповедь, а возрастной отклик.
— У меня личный.
— Личный отклик не всегда репрезентативен.
— Зато мой.
Тамара Викторовна чуть прикрыла глаза. Кажется, она поняла, что будущее внезапно перестало выполнять функцию будущего и стало человеком.
— А что вы сами пишете? — спросил Губин.
Артём побледнел.
— Ничего.
— Врёшь.
— Немного.
— Уже лучше.
— Плохо.
— Замечательно, — сказал Губин. — Если плохо, но не пусто, уже можно работать.
Артём открыл тетрадь с конца. Текст был спрятан там, где его меньше всего должны были найти.
Он прочитал тихо:
— «В нашем подъезде человек умер во вторник, а соседи заметили только в пятницу, потому что раньше сломался лифт, и всем было не до чужой смерти».
В комнате никто не шевельнулся.
Фраза была неровная, длинная, местами нескладная. Но она была живая. В ней пахло подъездом, лифтом, усталостью и тем равнодушием, о котором не пишут в методичках, потому что его трудно перевести в воспитательный результат.
Губин кивнул.
— Вот. Уже есть.
Лидия Степановна почти автоматически произнесла:
— Сильное наблюдение, но необходима художественная обработка.
— Конечно, необходима, — сказал Губин. — Только не ваша. После вашей обработки от человека остаётся тема.
Артём закрыл тетрадь. Руки у него дрожали, но уже не от страха. Скорее от того, что он впервые не просто присутствовал, а существовал.
После тетради всё стало бессмысленно продолжать по правилам, но комиссия продолжила.
Это было похоже на то, как оркестр доигрывает марш после того, как все уже увидели пожар.
Губин снова взял ручку.
Тамара Викторовна смотрела на него с тоской человека, который понимает: сейчас будет совершён свободный поступок, а свободные поступки не укладываются в отчёт.
— Иван Петрович, — сказала она, — возможно, вы просто устали. Мы можем объявить перерыв.
— Не надо. Усталость — это когда человек хочет лечь. А я пока хочу встать.
Он положил перед собой документ и медленно написал поперёк первой страницы:
Не согласен быть этикеткой.
Потом подумал и ниже добавил:
Не превращайте нерв в ярлык, живую боль — в пункт программы. Я был не образец, а крик, простуженный, живой, упрямый.
Лидия Степановна закрыла глаза.
— Так нельзя.
— Можно. Просто не по форме.
Футляров аккуратно забрал документ двумя пальцами, как берут вещь, которая ещё не опасна, но уже неприятна.
— Ваш отказ будет рассмотрен комиссией.
— Хорошо. Только не рассматривайте его слишком долго. Он может начать сопротивляться отдельно от меня.
Тамара Викторовна вздохнула:
— Вы должны понимать: если автор отказывается от прижизненного этикетирования, вопрос может быть перенесён на период постоянной биографической неподвижности.
— То есть вы подождёте, пока я не смогу возразить.
— Вы опять упрощаете.
— Нет. Я перевожу.
В углу тихо щёлкнул «Восторг-3М». Никто на него не нажимал. Может быть, старый аппарат впервые в жизни испытал самостоятельный культурный отклик.
Артём вдруг поднялся.
— А можно мне идти?
— Ваше присутствие необходимо до завершения заседания, — сказала Лидия Степановна.
— Но я уже подтвердил связь с молодым поколением.
Губин усмехнулся:
— Связь установлена. Молодое поколение хочет выйти.
Тамара Викторовна посмотрела на Артёма и вдруг кивнула.
— Можете идти.
— Заседание ещё не закрыто, — напомнил Футляров.
— Значит, закроем.
Она сказала это тихо, но так, что спорить стало неудобно.
Савелий Романович Брагин впервые за всё заседание заговорил:
— В протоколе можно написать: «Комиссия столкнулась с проявлением неучтённой авторской субъектности».
— Можно проще, — сказал Губин. — «Не получилось».
Брагин улыбнулся.
— Проще нельзя. Не примут.
— Тогда пишите своё. Вы всё равно всегда пишете своё вместо чужого.
Тамара Викторовна закрыла папку.
— Решение будет подготовлено в рабочем порядке.
Это прозвучало как капитуляция, оформленная канцелярией.
В коридоре Артём догнал Губина.
— Иван Петрович.
— Да?
— А если мой рассказ не возьмут?
— Куда?
— Ну… в настоящее.
Губин посмотрел на него внимательно.
— Мальчик, настоящее — это не отдел. Туда берут без пропуска.
— А если плохо?
— Плохо — это когда уже этикетка, а внутри пусто. У тебя пока наоборот: внутри что-то есть, этикетки нет. Хорошее состояние. Рабочее.
На улице его ждал Михаил Маркович.
— Ну? — спросил он. — Как вечность?
— Душно. Бумаги много. Воздух факультативный.
— Подписал?
— Написал.
— Что?
— Что не согласен быть этикеткой.
Михаил Маркович кивнул.
— Правильно. Этикетка — вещь полезная. Но только на упаковке молока.
Они пошли вниз по переулку.
А в другой стороне города одиннадцатиклассник Артём Синицын ехал домой в автобусе. В рюкзаке у него лежала тетрадь. Рассказ в ней был ещё слабый. Неровный. С лишними словами.
Но он был его.
И этого оказалось достаточно, чтобы агентство «Культнаслед» на несколько минут потеряло уверенность в собственной вечности.
Через неделю Ивану Петровичу Губину пришло новое письмо из «Культнаследа».
На этот раз бумага была не такая плотная. Видимо, для отказников использовали материал попроще, чтобы вечность не несла лишних расходов.
В письме сообщалось:
Уважаемый Иван Петрович!
По итогам заседания комиссии Ваш вопрос о прижизненном этикетировании признан преждевременным в связи с сохраняющейся авторской подвижностью, выраженной в самостоятельном изменении официального документа, несанкционированном стихотворном реагировании и признаках живой интонационной независимости. Вопрос о Вашем культурно-образовательном использовании может быть рассмотрен повторно после наступления периода постоянной биографической неподвижности либо при существенном снижении сопротивляемости автора.
Губин прочитал письмо и позвонил Михаилу Марковичу.
— Миша, меня отложили.
— Куда?
— В будущее. До снижения сопротивляемости.
— Хорошо, — сказал Михаил Маркович. — Значит, пока ты живой.
— Они написали: «сохраняющаяся авторская подвижность».
— Это лучший диагноз для писателя.
Губин взял ручку и на обороте письма написал:
Пока во мне живёт движенье, пока я спорю и хриплю, не ставьте мне определенье — я сам себя ещё ловлю.
Потом он сел к столу.
На столе лежало письмо от Артёма Синицына. Не электронное — настоящее, в школьном конверте, с кривым почерком и одной ошибкой в фамилии. Внутри было три страницы рассказа.
Рассказ был плоховатый.
Местами слишком длинный. Местами обиженный. В двух абзацах автор явно жалел себя, а в одном — читателя, что тоже преступление против прозы, но пока без тяжких последствий.
Зато в рассказе был подъезд. Был сломанный лифт. Была соседка, которая всё знала, но ничего не помнила. Был человек, умерший не сразу, а как-то постепенно: сначала для соседей, потом для телефона, потом уже для врачей.
Губин дочитал до конца.
Поставил чайник.
Потом написал:
Артём!
Плохо. Но живо. А это лучше, чем хорошо, но мёртво.
Продолжай.
Когда Михаил Маркович закончил, он долго молчал. Потом пожал плечами.
— Хорошие истории ничем не заканчиваются, — сказал он. — Они просто перестают попадать в отчёты.
И уже на выходе добавил:
— Вечность — серьёзное учреждение. Но иногда один мальчик с тетрадью портит ей статистику.
© 2026 ИГОРЬ УСИКОВ
Если рассказ вас тронул или вам есть что сказать — напишите. Я читаю каждое сообщение. Регистрация не нужна, отзыв придёт мне на почту и нигде не публикуется.